Входя в любой раздел форума, вы подтверждаете, что вам более 18 лет, и вы являетесь совершеннолетним по законам своей страны: 18+

Достоевский и Де Сад (литературоведческое)

Автор Archivarius, 16 Фев. 2021, 15:39

« назад - далее »

Archivarius

Отрывок из книги Б.В.Соколова "Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы".

...Л. Ф. Достоевская полагала, что отец не случайно назвал Чермашней деревню, куда старик Карамазов посылает своего сына Ивана накануне своей смерти, поскольку Чермашней называлась одна из двух деревень, принадлежащих родителям Достоевского. По ее мнению, Достоевский "изобразил себя в Иване Карамазове".

Добавлю, что отец Достоевского тоже был не чужд разврату, по крайней мере в последний период своей жизни в деревне, из-за чего, как кажется, и погиб.

И здесь мы подходим к очень интересной теме связи героев Достоевского и самого Федора Михайловича с такой значительной и в то же время одиозной личностью, как маркиз де Сад. Эта связь впервые проявилась в "Преступлении и наказании", а завершилась с "Братьями Карамазовыми".

Кто же такой маркиз де Сад, в честь которого появился термин "садизм", означающий тот вид сексуальной перверсии, когда сексуальное удовлетворение приносят только мучения партнера? Донасьен Альфонс Франсуа граф де Сад, в литературе выступавший под именем маркиза де Сада, долгие годы был известен лишь как порнографический писатель, эстетизировавший насилие и объяснявший разного рода половые извращения. Но при ближайшем рассмотрении многие идеи великих романов Достоевского предстают в новом свете при обращении к творчеству маркиза.

Один из первых биографов маркиза Жюль Жанен утверждал: "Книги маркиза де Сада убили столько детей, сколько не смогли бы убить и двадцать маршалов де Ретц (речь идет о прототипе легендарной Синей Бороды сказок Шарля Перро), и они продолжают убивать". А вот писательница Симона де Бовуар была к де Саду гораздо снисходительнее: "Он сделал из своей сексуальности этику, этику выразил в литературе, и именно это сообщает ему истинную неповторимость и значение". Известный же режиссер-сюрреалист Луис Бунюэль не стеснялся признаться: "Я любил Сада. Мне было более двадцати пяти лет, когда в Париже я впервые прочитал его книгу. Это чтение произвело на меня впечатление более сильное, чем чтение Дарвина". Внимательными читателями маркиза были Флобер и Достоевский, Анатоль Франс и Юкио Мисима, Камю и Сартр. Де Сад стал предтечей многих философских и эстетических течений XX века, от сюрреализма до концептуализма и постмодернизма.

Также и первый российский биограф маркиза Владимир Бабенко уверен, что "гуляние по Саду" для многих оказывалось небезопасным. Колючие ветки Маркизовых зарослей цепко хватают путников. Дурманящие цветы и травы вызывают психические расстройства". После страшного опыта XX века Сад видится провидцем, а его произведения — своеобразным сильнодействующим лекарством, помогающим пережить жуткую реальность. Вспомним, что в нацистских и советских лагерях люди, никогда не читавшие маркиза де Сада, с избытком претворяли в жизнь все его самые страшные фантазии. Маркиз обнажил перед нами все самое низменное, что присутствует в человеческой душе. Бабенко подчеркивает, что де Сад, "будучи фактически сексуальным маньяком, он вошел в историю титаном нравственной стойкости". Но на самом деле дальше легкой флагелляции (порки) по отношению к своим жертвам маркиз никогда не шел. И питался, из-за болезни желудка, вполне диетически, хотя и качественно. Это доказывает сохранившееся меню его тюремных обедов и ужинов. А вот свободу и ценность человеческой личности ставил, пожалуй, выше, чем вожди Великой французской революции, чуть не отправившие маркиза на гильотину за протест против смертной казни. Это было в разгар террора, когда в Медоне организовали выделку человеческих кож. Не Сад был маньяком, а сам дух времени был пропитан садизмом. Теперь во Франции выпускают шампанское "Маркиз де Сад", широко отмечаются его юбилеи, он признан великим французским писателем.

Что нового внес де Сад в литературу и философию? Маркиз одним из первых в мировой литературе сформулировал постулат о зле как одном из способов делать добро, отразившийся потом в "Фаусте" Гете и "Саде Эпикура" Анатоля Франса и оттуда перешедший к булгаковскому Воланду. Но самое любопытное то, что писатель, в честь которого были названы такие веселенькие явления, как "садизм" и "садомазохизм", был довольно несчастным человеком, большую часть жизни провел в заключении в Бастилии и в психиатрической лечебнице ("карательная психиатрия" была и при Наполеоне). Ад, в котором ему довелось почти постоянно пребывать, трансформировал в ад своих произведений. В подобном аду довелось побывать и Достоевскому, хотя на каторге он провел всего четыре года. Федору Михайловичу, как и де Саду, пришлось ожидать исполнения смертного приговора, хотя и не томительные недели, а считаные часы.

Archivarius

Вот кратко основные вехи биографии неистового маркиза. Де Сад родился в 1740 году в Париже, в старинной аристократической семье. В молодости он служил в кавалерии, участвовал в Семилетней войне и в отставку вышел только в 1771 году, в чине полковника. Как и подавляющее большинство дворянской молодежи того времени, де Сад отнюдь не был монахом — разврат считался тогда непременным атрибутом жизни французской аристократии. От других братьев по классу его отличала, однако, повышенная склонность к гетеросексуальной содомии, которая по закону квалифицировалась как уголовное преступление (существует мнение, что склонность эта была связана с неким интимным анатомическим дефектом — специфической формой полового органа маркиза, которая более подходила именно для анального секса). А кроме того, он нередко порол своих любовниц — по тоже свойственной ли ему склонности и к флагелляции, или с сугубо познавательными, так сказать, целями, судить трудно. Известно только, что, когда в 1768 году он завлек в свой загородный дом нищенку Розу Келлер и выпорол ее, раны ее он смазал после этого мазью, которая, по его предположению, должна была способствовать их заживлению и действие которой он хотел якобы испытать. Роза Келлер не оценила, однако, ни сострадательности маркиза, ни его научных устремлений и подала на него в полицию жалобу — похоже, впрочем, что сильно преувеличенную. И хотя позднее, соблазнившись отступным вознаграждением, она сама отказалась от своего заявления, делу был дан ход, и маркиз впервые на достаточно длительный срок— около двух месяцев — угодил в тюрьму. Начало было положено, и впоследствии его арестовывали и отправляли в заключение по обвинению в разврате неоднократно. В ряде случаев, впрочем, это было вызвано происками тещи де Сада, недовольной его любовными похождениями на стороне. Маркиз в долгу не остался и прозвал тещу "свиным рылом". Супруга же де Сада хранила любовь к мужу ив 1773 году даже способствовала его бегству из Миоланской крепости, куда он был в очередной раз заключен.

Революцию 1789 года маркиз (точнее, граф — к тому времени он имел право на этот титул, но никогда им не подписывался) де Сад встретил в Бастилии. 2 июля он кричал из окна своей камеры, что в Бастилии убивают заключенных, и призывал толпу прийти на помощь. За эту выходку его перевели в Шарантон, в психиатрическую лечебницу, и когда 14 июля Бастилия была взята, что стало одним из поворотных пунктов во всемирной истории, на судьбе де Сада это отразилось не сразу — ему еще пришлось ждать освобождения до апреля следующего 1790 года, когда был отменен королевский указ, согласно которому он находился в заключении без суда. Маркиз, сильно обидевшийся на королевскую власть, примкнул к якобинцам, стал председателем влиятельной секции Пик, однако террора не принял, отказался одобрить смертную казнь, хотя был присяжным революционного трибунала и даже помог бежать одному из "бывших", находившемуся под следствием. За все эти прегрешения его снова арестовали — на этот раз по страшному в ту пору обвинению в "умеренности", и только падение Робеспьера спасло де Сада от гильотины.

Литературную деятельность маркиз начал еще в 1782 году и затем написал десятки новелл и пьес. Но главную — по преимуществу скандальную — славу ему принесли романы "Философия в будуаре", "Жюльетта", "Жюстина" и "120 дней Содома". Последний роман считался утерянным во время перевода де Сада из Бастилии в Шарантон и был обнаружен и впервые издан только в 1904 году. "Жюстина" существовала в трех различных редакциях, последняя из которых, "Новая Жюстина", опубликованная в 1797 г., составляет одно произведение с "Жюльеттой". Это история двух сестер, добродетельной Жюстины и порочной Жюльетты; первая пытается сохранить свою добродетель, несмотря на все сексуальные насилия и пытки, которым подвергается, и отказывается соучаствовать в преступлениях, — в результате ее преследуют сплошные несчастья. Вторая же сестра, Жюльетта, наоборот, охотно принимает порок и с наслаждением участвует в преступлениях, испытывая наслаждение от мучений своих жертв и достигая успеха, богатства и почестей. Та же утверждаемая де Садом закономерность прослеживается и в "Философии в будуаре", и в "120 днях Содома". Кроме того, во всех этих произведениях чрезвычайно подробно описаны сексуальные извращения, пытки, убийства и прочие насилия, что и привело к обвинениям де Сада в порнографии. Современному читателю, ко многому привыкшему, эти романы вряд ли покажутся порнографией, да вряд ли и читатели конца XVIII — начала XIX века воспринимали романы де Сада как настоящую порнографию. До нас дошло немало собственно порнографических произведений французской литературы XVIII века. Так, например, в нашумевшем в 40-е годы "Сладострастном монахе" откровенные эротические описания и в самом деле направлены исключительно на возбуждение эротических чувств у читателей. Романы же де Сада, напоминающие собою скорее многотомные философские трактаты, воспринимать в качестве источника сексуального возбуждения почти невозможно — если только не выжать из них некий дайджест, состоящий из одних "клубничных" сцен. Что же касается остальных, "пристойных" произведений маркиза, вроде философского романа "Алина и Валькур", представляющего собой "руссоистскую утопию добра", или новелл сборника "Преступление во имя любви", то они были близки к набиравшему в го время силу в Европе сентиментализму, поскольку главное внимание автор уделяет здесь чувствам героев. Впрочем, следы сентиментализма можно обнаружить и в главных десадовских произведениях, хотя в целом его романы настолько оригинальны по стилю и форме, что несводимы к какому-либо из существовавших тогда или даже возникших позднее литературных направлений.

Интересно, что впервые повести маркиза, достаточно невинные, публиковались в России еще в 1806 году. Об этих произведениях и о романе-утопии "Алина и Валькур", написанном в Бастилии, Сад с гордостью говорил: "Я написал тысячи страниц произведений, исполненных возвышенного целомудрия. Их не стыдно читать и воспитанницам заведения для благородных девиц". Впрочем, и другие свои романы, которые считали порнографией и с которыми связана подлинно всемирная слава маркиза, он искренне рекомендовал для чтения невинным девушкам и полагал, что они пойдут на пользу юношеству.

Действительно, роман-утопия "Алина и Валькур" — одно из немногих произведений знаменитого маркиза, на публикации которого он успел неплохо заработать. Ничего того, благодаря чему имя де Сада дало название садизму, в "Алине и Валькуре" нет. Здесь традиционная форма романа в письмах наполнена глубоким философским содержанием на фоне приключений двух любовных пар — Алины и Валькура и Сенвиля и Леоноры. Сам маркиз де Сад так характеризовал его в "Достоверном каталоге" собственных сочинений: "Роман в письмах, в план которого включены два эпизода с Сенвилем и Леонорой, связанные общим ходом сюжетного развития; эпизод с Сенвилем и Леонорой... Эпизод с Сенвилем включает в себя действительные события, извлеченные из мемуаров; речь идет о стране, расположенной в центре Африки и до сих пор остававшейся совершенно неизвестной, а также об острове в Южном море, ускользнувшем от внимания Кука: там претворена в жизнь форма государственного правления, которая может служить образцом для всех европейских правительств; эпизод с Леонорой включает занимательное кругосветное путешествие, необыкновенные приключения в Мономотапе, столкновение с инквизицией, а также повесть из испанской жизни..." Сколь большим реалистом был маркиз в "Алине и Валькуре", видно из того, что в письмах жене из Бастилии он просил прислать ему точные названия улиц, гостиниц и достопримечательностей Лиссабона, Мадрида и Бургоса, где разворачивалось действие романа. В предисловии де Сад предостерегает: "Любить людей опасно, а просвещать — грешно". Многое в судьбе главного героя автобиографично: отец-дипломат, участие в Семилетней войне офицером карабинерского полка графа Прованского и даже финальное заточение в монастырь. Только у Сада оно было отнюдь не добровольным, как у Валькура. Большую часть жизни маркиз провел в тюрьмах и психлечебницах. Зато как поэтично маркиз устами Валькура признавался в любви: "Быть на краю гибели из-за поглощающей все душевные силы страстной любви, цепенеть от одного воспоминания о Ваших глазах и излучаемом ими свете..." Его считали атеистом, но посмотрите, как глубоко рассуждает де Сад о христианской религии: "Проповеди Иисуса никогда не следует понимать буквально, в них все символично; и когда незадолго до смерти Иисус сказал апостолам: "Вкусите, это — мое тело; пейте, это моя кровь", он хотел сказать: "Вечеря, на которой вы присутствуете, подготовлена на деньги, вырученные Иудой за то, что он предал меня. Сейчас вы едите мое тело и пьете мою кровь". Пожалуй, здесь предвосхищены "ершалаимские главы" "Мастера и Маргариты". Де Сад убеждает нас, что человек отнюдь не всегда с самого рождения наклонен к добру, и иронией наполнены его слова из "Предуведомления издателя": "Автор позволил себе ввести в действие весьма порочных героев, но, конечно, с единственной целью показать, с каким превосходством и с какой удивительной легкостью доводы добродетели неизменно обращают в прах своевольные софизмы развращенного нечестия". На самом деле в романе добродетель отнюдь не торжествует, а порок далеко не всегда подвергается наказанию. Ведь в финале "Алины и Валькура" мы узнаем, что хеппи-эндом в судьбе главных героев и не пахнет. Писатель на своей шкуре многолетнего тюремного сидельца за такие поступки, которые сегодня ни один европейский кодекс не карает, убедился в том, что "добро и справедливость встречаются лишь в сказочных странах, тогда как в жизни все самое отвратительное пребывает в полнейшей гармонии с естественным порядком вещей".

Archivarius

Не исключено, что Достоевский был знаком с "Алиной и Валькуром", который вряд ли бы восхитил его в этом случае своим столь откровенным руссоизмом. Но более вероятно, как мы увидим дальше, его знакомство с самым скандальным из романов маркиза — "Новой Жюстиной".

После выхода из заключения в 1790 году и развода с женой де Сада ни разу больше не обвинили в сексуальных преступлениях, и в последний раз он пострадал, похоже, за чужие грехи, да еще и по политическим мотивам. В 1800 году был опубликован порнографический памфлет "Золоэ и два ее спутника", направленный против Наполеона Бонапарта. Авторство этого сочинения молва приписала маркизу, однако никаких данных в пользу этой версии до сих пор не найдено (здесь нет, в частности, сочетания секса и жестокости, характерного для романов де Сада). Тем не менее первый консул приказал установить за де Садом негласный надзор. Однако полиции удалось найти только доказательства авторства де Сада в отношении романов "Жюльетта" и "Жюстина" (правильнее рассматривать их как один роман "Новая Жюстина"). Соответствующие рукописи, написанные почерком де Сада, были обнаружены в марте 1801 года во время обыска у издателя. Маркиз был снова арестован, заключен в тюрьму, а в апреле 1803 года помещен в уже знакомую ему лечебницу в Шарантоне. Здесь ему суждено было остаться до конца своих дней.

Очевидно, власти опасались доводить дело до суда, не будучи вполне уверенными в надежности улик против маркиза и опасаясь, что на процессе может всплыть антинаполеоновский памфлет. Маркиз де Сад, таким образом, стал одной из первых жертв "карающей психиатрии", столь хорошо известной советским диссидентам, и любопытно, что и сменивший Наполеона Людовик XVIII оставил маркиза де Сада в Шарантоне. Здесь автор "Жюстины" пользовался относительной свободой, имел возможность ставить пьесы собственного сочинения, используя душевнобольных в качестве актеров, а в 1813 г. даже смог издать в Париже вполне благопристойный роман "Маркиза де Ганж".

"Жюльетты", "Жюстины", "Философии в будуаре" и "120 дней Содома" оказалось более чем достаточно для того, чтобы на долгие десятилетия вперед обеспечить их автору ту громкую скандальную славу, которой он и пользовался вплоть до наших дней. И лишь в 60-е годы XX века — полтораста лет спустя после его кончины, случившейся 2 декабря 1814 года в психиатрической лечебнице в Шарантоне, — де Сад и на его родине, во Франции, и на Западе был избавлен, наконец, от малопривлекательного титула порнографического автора, и его окончательно признали. большим писателем, достойным куда более серьезного внимания, чем авторы разного рода литературных непристойностей. В России же, где книги маркиза стали издаваться лишь недавно, в 90-е гг. нашего века, общественное мнение до сих пор воспринимает его романы по преимуществу именно как чисто порнографическое чтиво, в качестве какового они и находят у нас массовый спрос.

Естественно, что эта традиция восприятия произведений маркиза, только сравнительно недавно преодоленная на Западе, была характерна и для русского общества XIX века. Имя де Сада превратилось в России в нарицательное и стало символизировать крайнего развратника, склонного к жестокости. Так, друг Достоевского поэт и журналист Аполлон Григорьев, критикуя французские романы, отмечал, например, что присущее им "лицемерство сентиментальности и нравственности — вещь весьма понятная после чувственных сатурналий, начатых философом Дидро и законченных маркизом де Садом".

А поэт Михаил Кузмин в записи от 15 сентября 1905 года так охарактеризовал свои собственные дневники, отразившие, в частности, его гомосексуальные наклонности и запечатлевшие ряд скандальных подробностей жизни петербургской богемы: "Я спрашивал у К.А (художник Сомов. — Б. С.): неужели наша жизнь не останется для потомства? — Если эти ужасные дневники сохранятся — конечно, останется; в следующую эпоху мы будем рассматриваемы как маркизы де Сады. Сегодня я понял важность нашего искусства и нашей жизни".

Русские модернисты, к которым в самом широком смысле могут быть отнесены и Кузмин, и Сомов, не изменили принципиальной оценки де Сада как апологета зла и творца скандала, просто поменяв в оценке минус если не на плюс, то на некое нейтральное значение. Подобным же образом в свое время воспринимал творчество маркиза и западноевропейский авангард. Еще Гийом Аполлинер называл де Сада "самым свободным из когда-либо существовавших умов", а Поль Элюар — апостолом "самой абсолютной свободы".

Archivarius

Многочисленные упоминания де Сада в текстах Достоевского тоже принадлежат на первый взгляд именно этой и только этой традиции. Достоевский вспоминает де Сада практически всегда в одном и том же оценочном ключе — для обозначения высшей степени сладострастия и разврата, их оправдания и эстетизации.

Так, в "Униженных и оскорбленных" князь Валковский, рассказывая об одной своей знакомой, попутно замечает: "Барыня моя была сладострастна до того, что сам маркиз де Сад мог бы у ней поучиться".

В "Записках из Мертвого дома" Достоевский подробно описывает телесные наказания (существует версия, что там и он сам однажды был сечен розгами) и вспоминает де Сада: "Я не знаю, как теперь, но в недавнюю старину были джентльмены, которым возможность высечь свою жертву доставляла нечто, напоминающее маркиза де Сада и Бренвилье".

В "Бесах" Степан Трофимович Верховенский мучительно боится, что его высекут. Хотя сечь дворян было запрещено, но слухи о том, что это делается тайно, давно ходили в обществе. Об этом и беспокоится Верховенский-старший:

"— Друг мой, друг мой, ну пусть в Сибирь, в Архангельск, лишение прав, — погибать так погибать! Но... я другого боюсь (опять шепот, испуганный вид и таинственность).

— Да чего, чего?

— Высекут, — произнес он и с потерянным видом посмотрел на меня.

— Кто вас высечет? Где? Почему? — вскричал я испугавшись, не сходит ли он с ума.

— Где? Ну, там... где это делается.

— Да где это делается?

— Э, cher, — зашептал он почти на ухо, — под вами вдруг раздвигается пол, вы опускаетесь до половины... Это всем известно.

— Басни! — вскричал я догадавшись, — старые басни, да неужто вы верили до сих пор? — Я расхохотался.

— Басни! С чего-нибудь да взялись же эти басни; сеченый не расскажет. Я десять тысяч раз представлял себе в воображении!

— Да вас-то, вас-то за что? Ведь вы ничего не сделали?

— Тем хуже, увидят, что ничего не сделал, и высекут".

Тот способ тайного сечения, о котором говорит Степан Трофимович, приписывался Степану Ивановичу Шешковскому (1727–1794), начальнику тайной канцелярии при Екатерине Великой и непревзойденному мастеру пыточных дел. Ходили слухи, будто бы у него в кабинете было специальное кресло, в котором специальные зажимы фиксировали ничего не подозревавшего гостя начальника тайной канцелярии. Затем кресло проваливалось в люк, так что нижняя половина туловища оказывалась в подполе. Там с несчастного сдирали панталоны и пороли розгами или плетью по обнаженным ягодицам, причем он не видел своих палачей, как и они его, а Шешковский мог наслаждаться муками наказуемого, так как голова и плечи его оставались над люком. Можно не сомневаться, что это только легенда, но она явно привлекла внимание Достоевского.

В скрытой форме тема розог, столь любимых маркизом де Садом в качестве орудия общения с женщинами, присутствует и в "Братьях Карамазовых", в разговоре Коли Красоткина с Алешей Карамазовым. Причем здесь возникает та же тема тайных телесных наказаний в органах политического сыска. Коля признается: "Я совсем не желаю попасть в лапки Третьего Отделения и брать уроки у Цепного моста,
Будешь помнить здание
У Цепного моста!

Помните? Великолепно! Чему вы смеетесь? Уж не думаете ли вы, что я вам все наврал? (А что, если он узнает, что у меня в отцовском шкафу всего только и есть один этот нумер Колокола, а больше я из этого ничего не читал? — мельком, но с содроганием подумал Коля.)

Коля в данном случае цитирует первую часть стихотворения "Послания" ("Из Петербурга в Москву"), опубликованного в 6-й книге "Полярной звезды" за 1861 год:
У царя, у нашего,
Верных слуг довольно,
Вот хоть у Тимашева
Высекут пребольно.
Влепят в наказание,
Так, ударов со сто,
Будешь помнить здание
У Цепного моста.

Вторая часть этого стихотворения (а не первая, которую цитирует Коля), опубликованная в "Полярной звезде" вслед за первой, действительно была перепечатана в № 221 "Колокола" от 1 июня 1866 года. Здесь Достоевский, вольно или невольно, совершил небольшую ошибку. Вторая часть, "Из Петербурга в Москву", звучит так:
У царя, у нашего,
Все так политично,
Что и без Тимашева
Высекут отлично;
И к чему тут здание
У Цепного моста?
Выйдет приказание —
Отдерут и просто".

Archivarius

В 1861 году, полемизируя с М. Катковым, редактором "Русского вестника", по поводу "Египетских ночей" Пушкина, Достоевский опять вспомнил де Сада: "Уж не приравниваете ли вы "Египетские ночи" к сочинениям маркиза де Сада?" И замечает при этом, что у Пушкина перед Клеопатрой сам маркиз де Сад, может быть, показался бы ребенком.

Или вот еще в "Преступлении и наказании" на вопрос Раскольникова: "Вы любите драться?" — Свидригайлов спокойно отвечает:

" — Нет, не весьма... А с Марфой Петровной почти никогда не дрались. Мы весьма согласно жили, и она мной всегда довольна оставалась. Хлыст я употребил, во все наши семь лет, всего только два раза (если не считать еще одного третьего случая, весьма, впрочем, двусмысленного): в первый раз — два месяца спустя после нашего брака, тотчас же по приезде в деревню, и вот теперешний последний случай. А вы уж думали, я такой изверг, ретроград, крепостник? хе-хе... А кстати: не припомните ли вы, Родион Романович, как несколько лет тому назад, еще во времена благодетельной гласности, осрамили у нас всенародно и все-литературно одного дворянина — забыл фамилию! — вот еще немку-то отхлестал в вагоне, помните? Тогда еще, в тот же самый год, кажется, и "Безобразный поступок Века" случился (ну, "Египетские-то ночи", чтение-то публичное, помните? Черные-то глаза! О, где ты, золотое время нашей юности!). Ну-с, так вот мое мнение: господину, отхлеставшему немку, глубоко не сочувствую, потому что и в самом деле оно... что же сочувствовать! Но при сем не могу не заявить, что случаются иногда такие подстрекательные "немки", что, мне кажется, нет ни единого прогрессиста, который бы совершенно мог за себя поручиться. С этой точки никто не посмотрел тогда на предмет, а между тем эта точка-то и есть настоящая гуманная, право-с так!"

Суть конфликта, который упоминает Свидригайлов, сводилась к следующему. В 1860 году в газетах сообщалось о вышневолоцком помещике А. П. Козляинове, избившем в вагоне поезда пассажирку-рижанку. Поступок Козляинова возбудил в печати острую полемику, в которой принял участие и журнал Достоевского "Время". А в начале 1861 года в газете "Век" была напечатана статья Камня-Виногорова (псевдоним поэта и переводчика П. И. Вейнберга). Автор ее с негодованием рассказывал, что на литературно-музыкальном вечере в Перми некая г-жа Толмачева, вопреки "чувству стыдливости и светским приличиям", с "вызывающими" жестами прочитала публично монолог Клеопатры из повести А. С. Пушкина "Египетские ночи". Статья "Века", направленная против поборниц "современной безнравственности", вызвала возмущение прогрессивной прессы. Достоевский откликнулся на "безобразный поступок "Века" двумя статьями, где взял под защиту г-жу Толмачеву и дал восторженный разбор пушкинских "Египетских ночей". "Русский Вестник" присоединился к "Веку" в оценке "Египетских ночей", что и вызвало ответ Достоевского.

Archivarius

К фигуре маркиза де Сада Федор Михайлович вернулся три года спустя. 29 августа 1864 года он набросал в записной книжке конспективный план будущей Легенды о Великом инквизиторе. Писатель обрушился на католицизм, папство, иезуитов, западное христианство вообще, ответственное, по его мнению, за Французскую революцию и за идеи "естественного человека" Руссо, и, упомянув в этой связи о безбрачии католических священников, их нечистом отношении к женщине на исповеди и о характерных для них эротических болезнях, замечает: "Есть тут некоторая тонкость, которая может быть постигнута только самым подпольным постельным развратом (Marquis de Sade). Замечательно, что все развратные книжонки приписывают развратным аббатам, сидевшим в Бастилии, и потом в революцию, за табак и за бутылку вина". Опять совершенно недвусмысленный по своему оценочному смыслу, откровенно издевательский намек на де Сада, действительно сидевшего в Бастилии и позднее, в эпоху революции, хотя маркиз так и не смог заработать своими книжками на табак и вино.

Примеры такого рода можно было бы продолжить. Суть, однако, не в их количестве. Похоже, в жизни и творчестве Достоевского было немало того, что роднило его со знаменитым маркизом. Еще в далекой юности писателя случилось трагическое происшествие с его отцом, достойное пера де Сада. И, что любопытно, оно отразилось в гоголевских "Мертвых душах". Вспомним, как в гоголевской поэме крестьяне "снесли с лица земли... земскую полицию в лице заседателя, какого-то Дробяжкина" за то только, что "земская полиция был-де блудлив, как кошка" и имел "кое-какие слабости со стороны сердечной, приглядывался на баб и деревенских девок". В этом эпизоде поэмы скорее всего отразилась печальная судьба отца Достоевского, Михаила Андреевича. Он после выхода в отставку из-за смерти жены поселился в своем имении Даровое, где был земским заседателем и слыл большим любителем "зеленого змия" и молоденьких горничных. По наиболее распространенной версии, в 1839 году он погиб в дороге от рук крепостных, отомстивших ему за совращение юных девушек, а также и за жестокость по отношению к мужикам, с которых помещик драл три шкуры. По официальному же заключению, М. А. Достоевский умер от апоплексического удара.

Весть о смерти отца, последовавшая всего через два года после смерти матери, произвела тяжелое впечатление на Федора Михайловича и, по одной из версий, стала причиной первого эпилептического припадка у Достоевского, еще не ярко выраженного. Неудивительно, что он не простил Гоголю карикатуры на отца и сам очень зло спародировал автора "Мертвых душ" и "Выбранных мест из переписки с друзьями" в 1859 году в образе Фомы Фомича Опискина в повести "Село Степанчиково и его обитатели". Опискин, в частности, распускает слухи о феноменальном сластолюбии полковника Ростанева, одним из прототипов которого послужил М А. Достоевский (напомню, что отец писателя ушел в отставку в 1837 году коллежским советником, а это соответствовало армейскому званию полковника), и требует изгнания из дома гувернантки Насти, в которую влюблен полковник Опискин уверяет, что видел Ростанева с Настей "в саду, под кустами", за что сам в конечном счете подвергается позорному выдворению вон из имения.

В то же время Достоевский очень ценил талант Гоголя, проявившийся в первую очередь в его художественных творениях. Николай фон Фохт, молодой человек, воспитанник Константиновского межевого института, познакомившийся с Достоевским в 1866 году, вспоминал: "Половой, подававший нам холодную закуску (кстати замечу, что Федор Михайлович почти ничего не пил), был очень вертлявый и услужливый человек, так что он невольно напомнил мне того трактирного слугу, который подавал обед П. И. Чичикову в гостинице города N. Когда я об этом заметил Федору Михайловичу, то привел его в самое веселое настроение. Вообще достаточно было по ка-кому-либо поводу упомянуть о Гоголе, чтобы вызвать у Достоевского горячий восторг, — до такой степени он преклонялся пред гением этого великого писателя. Много раз, вспоминая различные места из произведений Гоголя, он говорил, что по реальности изображаемых лиц и неподражаемому юмору он ничего высшего не знает ни в русской, ни в иностранной литературах. Например, говорил он однажды, ничего более характерного и остроумного не мог придумать ни один писатель, как это сделал Гоголь, когда Ноздрев, после тщетных усилий заставить Чичикова играть в карты и окончательно рассердившись, вдруг отдает приказание своему слуге: "Порфирий, ступай скажи конюху, чтобы не давал овса лошадям его, пусть их едят одно сено". Это был такой гениальный штрих в характеристике Ноздрева, который сразу выдвинул всю фигуру его и наиболее сильно очертил все внутреннее содержание этого бесшабашного человека".

Можно предположить, что с годами обида на Гоголя стерлась, и после преждевременной смерти Николая Васильевича у Достоевского осталось только преклонение перед его талантом.

Archivarius

Но вернемся к Михаилу Андреевичу Достоевскому. Любовь Достоевская, дочь писателя, характеризует своего деда, отца Федора Михайловича, как "очень своеобразного человека". "Пятнадцати лет от роду он вступил в смертельную вражду со своим отцом и братьями и ушел из родительского дома". Он отправился в Москву изучать медицину, тогда как родители готовили его к духовному званию. С тех пор он никогда не упоминал о своей семье и никогда не распространялся на тему о своем происхождении. И только уже пятидесяти лет от роду у него, как думает внучка, появились угрызения совести, что он бросил отчий дом, и тогда он напечатал в газетах объявление, в котором просил родных дать о себе сведения, но никто не ответил ему.

Как писал психоаналитик И. Д. Ермаков в работе "Ф. М. Достоевский (Он и его произведения)", "в воспоминаниях писателя отец его оставался всегда чем-то вроде военнослужащего ввиду того, что свое поприще он начал штаб-лекарем и на всю жизнь сохранил военную выправку. Михаил Андреевич был человек упорный, неутомимый работник, честно исполнявший свой жизненный долг, и сознание всего этого позволяло ему с тем большей нетерпимостью и требовательностью относиться к окружающим.

Еще больше имели на него влияние тяжелые жизненные условия, которые ожесточили его, сделав его угрюмее и нетерпимее. Крайне энергичный, упорный, властный, Михаил Андреевич в то же время отличался крайней, даже патологической скупостью (не отсюда ли возник гоголевский Плюшкин? — Б. С.), подозрительностью и жестокостью, причем страдал еще алкоголизмом и был особенно зол и подозрителен в пьяном виде. Семье приходилось жестоко страдать от его скупости, о чем немало грустного можно узнать из семейной переписки. Сыновьям приходится выпрашивать у отца самую ничтожную сумму. "Неужели Вы можете думать, — пишет 17-летний Ф. М. в письме от 5—10 мая 1839 года, — что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего. Бог свидетель, ежели я хочу сделать Вам хоть какое бы то ни было лишенье..." "Уважая Вашу нужду, не буду пить чаю", — пишет отцу Ф.М. из инженерных лагерей, где ему приходится зябнуть и мокнуть в палатке холодной петербургской весной в худых сапогах.

"Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в такую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мною случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю. Требую только необходимого на две пары простых сапогов — 16 р.". Скупость и жестокость отца нередко заставляют старшего брата писателя Михаила отказывать себе в пище, он нуждается иногда в пяти копейках, которых тщетно стал бы ждать от отца. В письме к брату Михаилу от 9 августа 1838 года Достоевский, жалуясь на свою бедность, признает, что брат находится в еще худшем положении: "Можно ли иметь 5 копеек; питаться Бог знает чем и лакомым взором ощущать всю сладость прелестных ягод, до которых ты такой охотник! Как мне жаль тебя". Свою скупость и жестокость Михаил Андреевич прикрывал особой елейностью и сентиментальностью, чертою очень нередкой у жестоких людей (например, барыня в крепостное время, проливающая слезы над страданиями молодого Вертера и заставляющая мальчишку-казачка за какую-то провинность лизать кипящий самовар). В письмах отца писателя, как правило, встречаются такие чрезвычайно выразительные в этом смысле места: он постоянно жалуется на свою бедность, на то, что он оставлен всеми, и т. п. "Ах, как жаль, что по теперешней моей бедности не могу тебе ничего послать ко дню твоего ангела, душа изнывает"; или: "Не забывай меня, бедного, бесприютного", "не забывай меня, бедного, горемыку". В параллель к этим выдержкам можно было бы привести слова 16-летнего Ф. М., который о своем отце в письме выражается так "Мне жаль бедного отца! Странный характер! Ах, сколько несчастий перенес он! Горько до слез, что нечем его утешить".

Наряду с такой сентиментальностью, склонностью чувствовать себя обиженным и покинутым всеми (припадки мнительности и беспричинной тоски, по всей вероятности, следует связывать с его алкоголизмом), отец Достоевского проявлял жестокость, неблагодарность и даже циничность — факты жестокого отношения Михаила Андреевича к своим крепостным, приведшие его к трагической насильственной смерти.

Не потому ли Ф. М. назвал старика Карамазова своим именем, чтобы все его дети как бы были с ним самим связаны и их объединяло не только общее их желание убить отца? Отчество Карамазова — Павлович — может быть навеяно убийством Павла I в Инженерном замке, где воспитывался сам Достоевский, очень интересовавшийся подробностями этого цареубийства.

Об этих качествах отца пишет не Ф. М. Достоевский, а его брат Андрей: "Отец, при всей своей доброте, был чрезвычайно взыскателен и нетерпелив, а главное, очень вспыльчив".

"Мой дед Михаил, — сообщает Любовь Достоевская, — обращался всегда очень строго со своими крепостными. Чем больше он пил, тем свирепее становился, до тех пор, пока они в конце концов не убили его. В один летний день он отправился из своего имения Дарового в свое другое имение под названием Чермашня и больше не вернулся. Его нашли позже на полпути, задушенным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни. Во время судебного разбирательства другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести".

Как думает дочь писателя, Ф. М. в образе старика Карамазова изобразил своего отца: "Достоевский, создавая тип Федора Карамазова, может быть, вспомнил о скупости своего отца, доставившей его юным сыновьям столько страданий в училище и столь возмущавшей их, и об его пьянстве, как и о физическом отвращении, которое оно внушало его детям... Вероятно, Достоевского всю жизнь преследовала окровавленная тень его отца, и он следил с болезненным вниманием за своими собственными поступками в постоянном страхе, что он мог унаследовать пороки своего отца".

Archivarius

Сам Достоевский тяготился воспоминаниями о своем детстве, в его творчестве нет никаких следов светлых воспоминаний об отце. Впоследствии, вскоре после смерти отца, рассказывая одному из друзей историю своей жизни, Достоевский сообщил ему немало о своем безрадостном детстве, но при этом "об отце он решительно не любил говорить и просил о нем не спрашивать".

Кроме того, Михаил Андреевич, как это нередко встречается при таком характере, страдал еще алкоголизмом, который естественно усилился после смерти жены, и вот тут-то все черты его неприятного характера, и без того совершенно невыносимого в общежитии, проявились еще резче, еще грубее проявились и его садистические наклонности, и бред подозрений. Он подозревал всех и все, подозревал дочерей, очень не доверял сыновьям, причем его скупость и жестокость стали явно болезненными и уже ни для кого не выносимыми.

За детьми строго следили, няне приходилось, спасая их от родительской грозы, многое скрывать. Детей воспитывали в строгости и в возможной изоляции от окружающих, всюду и везде чувствовались ограничения со стороны родителя, чему, может быть, способствовала и больничная обстановка, в которой росли и развивались дети. Гулять дети ходили в Марьину рощу, причем отец, старавшийся использовать всякий случай для поучения детей и для того, чтобы обнаружить свои знания (чем он, как увидим в дальнейшем, чрезвычайно подавлял детей), пользовался, как говорят, всякими искривленными переулочками, по которым им приходилось проходить, для того чтобы сообщать им сведения и в геометрии. Нередко попавшийся по дороге камушек, растение, животное служили материалом для минералогических, ботанических и зоологических бесед. По вечерам отец читал детям "Историю" Карамзина, Евангелие, жития святых (авторитет и значение отца таким образом усиливались).

Известно, что, так как в частном пансионе Чермака, куда были отданы дети, не преподавали латыни, отец сам стал с ними заниматься. "Разница между отцом-учителем и посторонними учителями, к нам ходившими, — вспоминает Андрей Михайлович, — была та, что у последних ученики сидели в продолжение всего урока вместе с учителем; у отца же братья, занимаясь нередко по часу и более, не смели не только сесть, но даже облокотиться на стол. Стоят, бывало, как истуканчики, склоняя по очереди... или спрягая... Братья очень боялись этих уроков, происходивших всегда по вечерам. Отец, при всей своей доброте, был чрезвычайно взыскателен и нетерпелив, а главное, очень вспыльчив". Не отсюда ли проистекает тот аффективный тон, с которым Достоевский выступает против латыни как против тупого способа подчинить и убить инициативу в ребенке (за этим выпадом скрывается протест против отца-учителя, его тупого и отупляющего метода). Сам отец, получивший и культивировавший военную выправку, заставлял и детей учиться, не смея сесть, вытянувшись по-военному и не облокачиваясь; иначе он на них сердился, кричал, выгонял, чего они очень боялись".

Не исключено, что И. Д. Ермаков несколько сгустил краски, привлекая в качестве иллюстрации взаимоотношений писателя с отцом только цитаты, негативно характеризующие Михаила Андреевича. Однако вряд ли все родные и близкие стремились ославить его посмертно.

На основе этих свидетельств психиатр Н. А. Юрман утверждал в статье "Болезнь Достоевского": "Отец Достоевского страдал запоем... Его, по-видимому, патологическая скупость росла вместе с усиливавшимся пьянством. Под влиянием той же причины он делался все более и более строгим в обращении со своими крепостными, и в результате он был задушен подушкою из экипажа во время поездки из одного своего имения в другое. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни. Во время судебного разбирательства другие крепостные показали, что это был акт мести. Братья Достоевского Михаил и Николай унаследовали болезнь отца, особенно Николай. Сестра Варвара отличалась чисто патологической скупостью. Оставшись богатою вдовою после смерти своего мужа, имея несколько доходных домов, она тем не менее отказывала себе во всем, никогда не отапливала своей квартиры, проводила всю зиму в шубе, ничего не варила, покупала лишь два раза в неделю немного молока и хлеба и была убита ночью в своей квартире с целью ограбления. Сын этой сестры "был так глуп, что его глупость граничила с идиотизмом".

Старший сын брата Достоевского, Андрей, умер от прогрессивного паралича".

Можно отметить также следующую глубокую мысль И. Д. Ермакова: "Заглянув в себя самого, обнаружив в себе затаенные мысли и желания, в которых обычно не осмеливается сознаться себе человек, Достоевский, благодаря этому анализу, мучителен не только для себя, но и для других. Симпатии писателя к кротким, оскорбленным, униженным объясняются тем, что им дана большая возможность чувствовать и правильнее, быть может, разбираться (с точки зрения вины), чем заносчивым, себя превозносящим. Но ведь между этими двумя крайностями движется и развивается всякая психическая деятельность. И тот, у кого сильно чувство вины и кто благодаря этому хотел бы достигнуть совершенства, должен идти путем перевоспитания себя, налагая на себя, как это подметил писатель, "исправительное наказание" в виде мучительного анализа — исповеди... Этой потребности в исповеди в высокой степени удовлетворяют произведения писателя, в которых он имеет возможность под личиной своих персонажей свободно и до конца честно говорить о себе".

И не случайно Федор Павлович Карамазов во многом списан с отца Достоевского. К тому же писатель дал ему свое имя. Наверное, писателю приходилось бороться с теми же страстями, которые в конечном счете погубили Карамазова-старшего. Сам Федор Павлович, что характерно, во многом похож на маркиза де Сада и его героев. И поминает имя маркиза:

"В Мокром я проездом спрашиваю старика, а он мне: "Мы оченно, говорит, любим пуще всего девок по приговору пороть, и пороть даем все парням. После эту же, которую ноне порол, завтра парень в невесты берет, так что оно самим девкам, говорит, у нас повадно". Каковы маркизы де-Сады, а? А как хочешь, оно остроумно. Съездить бы и нам поглядеть, а? Алешка, ты покраснел? Не стыдись, детка. Жаль, что давеча я у игумена за обед не сел да монахам про мокрых девок не рассказал. Алешка, не сердись, что я твоего игумена давеча разобидел. Меня, брат, зло берет. Ведь коли Бог есть, существует, — ну конечно я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе, то так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало тогда головы срезать, потому что они развитие задерживают. Веришь ты, Иван, что это меня в моих чувствах терзает. Нет, ты не веришь, потому я вижу по твоим глазам. Ты веришь людям, что я всего только шут. Алеша, веришь, что я не всего только шут?"

Archivarius

Кстати сказать, обычай, о котором упоминает Карамазов-старший, действительно существовал в ряде губерний северо-западной и центральной России, в частности, в Тверской. И здесь же Федор Павлович в положительном смысле поминает любимую десадовскую максиму: "Если Бога нет, то все дозволено". Впрочем, сам маркиз, как и Достоевский, похоже, использовал это положение как аргумент в пользу необходимости существования божества. Явно не случайно так тесно соседствуют имя маркиза и мысль о том, что, если Бога нет, то все дозволено, — мысль, столь характерная и для Ивана Карамазова, который, кстати, тоже вспоминает в своем разговоре с Алешей эпизоды с садистскими наказаниями розгами.

Федор Павлович так излагает свое политическое кредо, и в этом изложении опять возникают розги. Старик Карамазов произносит настоящий панегирик этому орудию наказания: "...Русского мужика, вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, его жалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля крепка березой. Истребят леса, пропадет земля русская. Я за умных людей стою. Мужиков мы драть перестали, с большого ума, а те сами себя пороть продолжают. И хорошо делают. В ту же меру мерится, в ту же и возмерится, или как это там... Одним словом, возмерится. А Россия свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию... то есть не Россию, а все эти пороки... а пожалуй, что и Россию".

В данном случае Достоевский пародирует воззрения на народ некоторых просвещенных людей, считающих себя либералами. Отвечая профессору права А. Д. Градовскому, резко критиковавшему его речь о Пушкине, Достоевский писал о том, что либерализм некоторых русских людей "старого времени" вполне уживался с презрением к мужику: "Я знаю и запомнил множество интимных изречений...: "Рабство, без сомнения, ужасное зло... но если уже все взять, то наш народ — разве это народ? Ну, похож он на парижский народ девяносто третьего года? Да он уже свыкся с рабством, его лицо, его фигура уже изображает собою раба, и, если хотите, розга, например, конечно, ужасная мерзость, говоря вообще, но для русского человека, ей-богу, розочка еще необходима: "Русского мужичка надо посечь, русский мужичок стоскуется, если его не посечь, уж такая-де нация", — вот что я слыхивал в свое время, клянусь, от весьма даже просвещенных людей".

В данном случае обоснование политической необходимости розог явно имеет в себе и психофизиологический аспект. Старик Карамазов — не только хороший ученик маркиза де Сада, но и настоящий садист, которому нравится причинять страдания другим, получая от этого удовлетворение собственному сладострастию.

Ставрогин описывает, какое наслаждение доставляла ему порка розгами Матреши, им самим спровоцированная. Это роднит его со старшим Карамазовым, восторженно описывающим порку в Мокром. Но именно во флагелляции (порке для получения сексуального удовольствия) обвиняла маркиза и Роза Келлер. Отметим, что в произведениях де Сада розги вообще играют большую роль, и, как и у Достоевского, несправедливость порки усиливает наслаждение истязателя. Да и интрига, замысленная Ставрогиным, вполне типична для маркиза и неоднократно встречается в его романах. Ставрогин женится на уродливой хромоножке Лебядкиной, бросая вызов общепринятым "правилам приличия" и издеваясь над таинством брака, а для многих десадовских героев-либертинов тоже была характерна, как мы знаем, страсть к уродам.

Archivarius

Но есть и более глубокая, религиозно-философская связь между творчеством де Сада и Достоевского.

Вспомним слова Достоевского о том, что у Пушкина перед Клеопатрой сам маркиз де Сад выглядит ребенком. Вот эта поразительная интерпретация, которая, возможно, и не совпадает с подлинным пушкинским замыслом, но которая чрезвычайно характерна зато для самого Достоевского.

"Клеопатра, — пишет Достоевский, — представительница того общества, под которым уже давно пошатнулись его основания. Уже утрачена всякая вера... Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат, и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает. Клеопатра — представительница этого общества. Ей теперь скучно... Ей нужно теперь сильное впечатление, она уже изведала все тайны любви и наслаждений, и перед ней маркиз де Сад, может быть, показался бы ребенком... Но это душа сильная, сломить ее еще можно нескоро; в ней много сильной и злобной иронии. И вот эта ирония зашевелилась в ней теперь. Царице захотелось удивить всех гостей своим вызовом; ей хотелось насладиться своим презрением к ним, когда она бросит им этот вызов в глаза и увидит их трепет и почувствует в себе стук этих дрогнувших страстью сердец. Но ее мысль уже овладела и ее душою вполне. Страсть уже пробежала ядовитой струей и по ее нервам. О, теперь и ей хотелось бы, чтобы приняли ее чудовищный вызов! Сколько неслыханного сладострастия и неизведанного еще ею наслаждения! Сколько демонского счастья целовать свою жертву, любить ее, на несколько часов стать рабой этой жертвы, утолить все желания ее всеми тайнами лобзаний, неги, бешеной страсти и в то же время сознавать каждую минуту, что эта жертва, этот минутный властитель ее заплатит ей жизнью за эту любовь и за гордую дерзость своего мгновенного господства над нею. Гиена уже лизнула крови; ей грезится теплый пар ее; он будет ей грезиться и в последнем моменте наслаждения. Бешеная жесткость уже давно исказила эту божественную душу и уже часто низводила ее до звериного подобия. Даже и не до звериного; в прекрасном теле ее кроется душа мрачно-фантастического, страшного гада; это душа паука, самка которого съедает, говорят, своего самца в минуту своей с ним сходки. Все это похоже на отвратительный сон. Но все это упоительно, безмерно развратно и... страшно!., и вот демонский восторг наполняет душу царицы, и она гордо бросает свой вызов..."

Archivarius

Далее Достоевский отмечает на мгновение вспыхнувшее у Клеопатры чувство любви к юноше, готовому жизнью заплатить за ночь, проведенную с нею. "Но, — пишет он, — только на одно мгновение. Человеческое чувство угасло, но зверский дикий восторг вспыхнул в ней еще сильнейшим пламенем, может быть, именно от взгляда этого юноши. О, эта жертва всех более сулит наслаждений! Замирая от своего восторга, царица торжественно произносит свою клятву... Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса! От выражения этого адского восторга царицы холодеет тело, замирает дух... и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш божественный искупитель. Вам понятно становится и слово: искупитель...

И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!"

Примечательные слова! Читая разбор "Египетских ночей" Достоевским, трудно отделаться от впечатления, что речь на самом деле идет о каком-то эпизоде десадовского романа. Тут и вполне "маркизовский" естественнонаучный пример с самкой паука, тут и Клеопатра — типичная десадовская либертинка, тут и та, открытая автором "Жюстины" и "Жюльетты", странная закономерность, что между садистом-мучителем и его жертвой парадоксально возникает в какое-то мгновение сильнейшее чувство любви. Сегодня это называют "стокгольмским синдромом" и иллюстрируют обычно чувством симпатии, которое возникает у заложников по отношению к захватившим их террористам. И тут, наконец, и одна из излюбленных идей маркиза о том, что если Бога нет, то все дозволено!

Именно маркиз был тем писателем, который первым в своих сочинениях сформулировал этот принцип, ставший впоследствии жизненным кредо многих героев Достоевского. Вот почему трудно не согласиться с переводчиком произведений де Сада на русский язык Евгением Храмовым, который пишет, что когда "десадовские мерзавцы возражают на апелляцию к Богу решительным утверждением, что Бога нет и бояться тут нечего, разве не вспомним карамазовское "Бога нет и, значит, все позволено"? Конечно, вспомним, да только сказал это французский маркиз за семь десятилетий до великого русского писателя, причем все построения десадовских негодяев-атеистов "рушатся от одного короткого вопроса: "А Бог?" И мнимый порнографический писатель оказывается моралистом. Прослывший закоренелым атеистом маркиз де Сад воспринимается как пусть весьма своеобразный, но адвокат Бога. Рисуя отвратительные по своей наглядности сцены, он, задолго до Достоевского (вспомним исповедь Ставрогина), предупреждал: "В человеке скрыто невероятно много грязного, темного, преступного. Человек способен на все. Обуздать его не могут ни штыки, ни тюремные решетки, ни осуждение близких".

Но это лишь о тех, для кого нет Бога и все позволено.

Archivarius

Н. фон Фохт вспоминал: "Достоевский говорил медленно и тихо, сосредоточенно, так и видно было, что в это время у него в голове происходит громадная мыслительная работа. Его проницательные небольшие серые глаза пронизывали слушателя. В этих глазах всегда отражалось добродушие, но иногда они начинали сверкать каким-то затаенным, злобным светом, именно в те минуты, когда он касался вопросов, его глубоко волновавших. Но это проходило быстро, и опять эти глаза светились спокойно и добродушно. Но что бы он ни говорил, всегда в его речи проглядывала какая-то таинственность, он как будто и хотел что-нибудь сказать прямо, откровенно, но в то же мгновение затаивал мысль в глубине своей души. Иногда он нарочно рассказывал что-нибудь фантастическое, невероятное и тогда воспроизводил удивительные картины, с которыми потом слушатель долго носился в уме. Одна из дочерей А. П. Иванова, уже взрослая девица и отличная музыкантша, была большая трусиха. Федор Михайлович это хорошо знал и нарочно рассказывал ей на сон грядущий такие страшные и фантастические истории, от которых бедная Мария Александровна не могла подолгу заснуть. Федора Михайловича это ужасно забавляло".

Получается, что и Достоевский не был чужд садистского комплекса.

Archivarius

Встает вопрос, насколько сходно звучала сакраментальная формула "Бога нет, и все дозволено" для Достоевского и для де Сада. Ведь что касается Достоевского, то мы знаем: для него признание этой истины служило сильнейшим антиатеистическим аргументом. А для де Сада?

Маркиз не раз заявлял, что его писательская цель — вызвать ненависть к пороку. Вот, к примеру, его собственные слова из эссе "Мысль о романах": "Я не хочу, чтобы любили порок У меня нет, в отличие от Кребийона и Дора, опасного плана заставить женщин восхищаться особами, которые их обманывают, я хочу, напротив, чтобы они их ненавидели; это единственное средство, которое сможет уберечь женщину; и ради этого я сделал тех из моих героев, которые следуют стезею порока, столь ужасающими, что они не внушают ни жалости, ни любви... Я хочу, чтобы его (преступление. — Б. С.) ясно видели. Чтобы его страшились, чтобы его ненавидели, и я не знаю другого пути достичь этой цели, как показать его во всей жути, которой оно характеризуется. Несчастье тем, кто его окружает розами".

Archivarius

Словам этим, правда, чаще всего не верят. Так, Виктор Ерофеев, цитируя этот пассаж де Сада и приводя мнение Ж Леля о гуманизме де Сада, как бы предвидевшего ужасы тоталитаризма XX века, кошмар Освенцима и ГУЛАГа, отрицает искренность де Сада на том основании, что в этом же самом эссе де Сад отрицает свое авторство по отношению к "Жюстине", а главное, потому, что в "Жюстине" в лице героини романа показано бессилие и жалкая судьба добродетели: "В представлении Сада добродетель была связана с христианской моралью и "богом". Отвернувшись от этих "химер", Сад отвернулся и от нее, достаточно показав ее немощность в истории Жюстины. Он сомневался в самодостаточности добродетели". К тому же, по мнению Виктора Ерофеева, "в своем творчестве Сад не предложил и даже не попытался предложить никакой серьезной альтернативы пороку".

Что по этому поводу можно сказать?

Что касается "неискренности" де Сада, отрицавшего свое авторство в отношении "Жюстины", то В. Ерофеев не учитывает того прискорбного факта, что сознаться в этом авторстве де Сад просто не мог — по достаточно кровожадным цензурным условиям подобное признание грозило ему очередным помещением в тюрьму. Напомним, что ведь позднее — уже в эпоху Наполеона — именно принадлежность ему "Жюстины" и "Жюльетты" и послужила поводом для его последнего ареста и заточения.

Что же касается обвинений де Сада в безбожии, в отношении его к Богу и к христианской морали, как к "химерам", в неверии в "самодостаточность" добродетели и в отсутствии в его книгах какой-либо серьезной альтернативы пороку, то и В. Ерофеев, и другие критики де Сада безусловно правы лишь в том, что маркиз действительно отождествил Добродетель с Божеством (не обязательно христианским) и притом сомневался в самодостаточности Добродетели и веры в Бога для искоренения пороков общества и предотвращения преступлений. Но значит ли это, что он отрицал и Добродетель, и Бога всего лишь как "химеры", что он был своего рода предтечей Гитлера, стремившегося освободить людей от пустой иллюзии, именуемой совестью?

Хотя де Сад, как потом Достоевский, всю жизнь боролся с собственными религиозными сомнениями (вспомним ранний "Диалог между священником и умирающим"), он, как можно судить по позднейшим его произведениям, все-таки продолжал верить (возможно, с элементами пантеизма) в существование некоего высшего Божества (не обязательно — Христа).

В произведениях де Сада порок написан выразительно, эстетически, и тем больший ужас должны были, по мысли автора, внушать столь любовно прописанные ужасы. Маркиз, как, кстати сказать, и Достоевский, не отрицал за собой ряда пороков, ибо беспорочен только Бог. "Да, — писал он, например, своей жене, — я распутник и признаюсь в этом, я постиг все, что можно было постичь в этой области. Но, — добавлял он, — я, конечно, не сделал всего того, что достиг и, конечно, не сделаю никогда. Я распутник, но не преступник и не убийца..."

Это очень существенная оговорка. Она прямо перекликается с теми словами де Сада, которым не поверил Виктор Ерофеев, — о том, что он не хочет, чтобы любили порок, и потому изображает его во всей его жути.

Необходимость зла и порока заложены, по де Саду, в само устройство мира, в его, так сказать, онтологическую природу. Де Сад был одним из первых, кто отчетливо сформулировал идею как бы некой "взаимодополняемости" добра и зла, порока и добродетели, их немыслимости друг без друга, и это — еще один поразительный пример переклички некоторых важнейших философских мотивов в творчестве Достоевского с книгами де Сада.

Archivarius

Вспомним знаменитый разговор Ивана Карамазова с чертом. Черт, отрицательное alter ego Ивана, доводит до логического завершения его атеизм и утверждает идею человекобожия:

"— Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтоб угостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! "Там новые люди", решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, "они полагают разрушить все и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, — о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога (а я верю, что этот период, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости, и явится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную"... ну и прочее и прочее, в том же роде. Премило!..

— Вопрос теперь в том, думал мой юный мыслитель: возможно ли, чтобы такой период наступил когда-нибудь или нет? Если наступит, то все решено, и человечество устроится окончательно. Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой, это пожалуй еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "все позволено". Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом мире, и уж конечно, в новом чине, с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится. Для Бога не существует закона! Где станет Бог — там уже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... "все дозволено" и шабаш! Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек, — без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил..."

Его центральная тема так выразительно была развита уже в XX веке у Михаила Булгакова в его "Мастере и Маргарите". Там Воланд, призванный упоминанием черта незадачливыми литераторами на Патриарших, по-новому произносит монолог черта из "Братьев Карамазовых:"

"— Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели Бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?

— Сам человек и управляет, — поспешил сердито ответить Бездомный на этот, признаться, не очень ясный вопрос.

— Виноват, — мягко отозвался неизвестный, — для того, чтобы управлять, нужно, как-никак, иметь точный план на некоторый, хоть сколько-нибудь приличный срок. Позвольте же вас спросить, как же может управлять человек, если он не только лишен возможности составить какой-нибудь план хотя бы на смехотворно короткий срок, ну, лет, скажем, в тысячу, но не может ручаться даже за свой собственный завтрашний день? И в самом деле, — тут неизвестный повернулся к Берлиозу, — вообразите, что вы, например, начнете управлять, распоряжаться и другими и собою, вообще, так сказать, входить во вкус, и вдруг у вас... кхе... кхе... саркома легкого... — тут иностранец сладко усмехнулся, как будто мысль о саркоме легкого доставила ему удовольствие, — да, саркома, — жмурясь, как кот, повторил он звучное слово, — и вот ваше управление закончилось! Ничья судьба, кроме своей собственной, вас более не интересует. Родные вам начинают лгать, вы, чуя неладное, бросаетесь к ученым врачам, затем к шарлатанам, а бывает, и к гадалкам. Как первое и второе, так и третье — совершенно бессмысленно, вы сами понимаете. И все это кончается трагически: тот, кто еще недавно полагал, что он чем-то управляет, оказывается вдруг лежащим неподвижно в деревянном ящике, и окружающие, понимая, что толку от лежащего нет более никакого, сжигают его в печи. А бывает и еще хуже: только что человек соберется съездить в Кисловодск, — тут иностранец прищурился на Берлиоза, — пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не может, потому что неизвестно почему вдруг возьмет— поскользнется и попадет под трамвай!

Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так? Не правильнее ли думать, что управился с ним кто-то совсем другой? — и здесь незнакомец рассмеялся странным смешком".

И Достоевский, и Булгаков доказывают нищету человекобожия, неспособного не только даже за тысячу лет создать земной рай и покорить природу, но и предвидеть то, что может произойти в следующее мгновение жизни.