Входя в любой раздел форума, вы подтверждаете, что вам более 18 лет, и вы являетесь совершеннолетним по законам своей страны: 18+

Ф.И. Шаляпин. Маска и душа

Автор Archivarius, 02 Май 2023, 04:40

« назад - далее »

Archivarius

Отец мой был странный человек. Высокого роста, со впалой грудью и подстриженной бородой, он был непохож на крестьяни¬на. Волосы у него были мягкие и всегда хорошо причесаны, — та¬кой красивой прически я ни у кого больше не видал. Приятно мне было гладить его волосы в минуты наших ласковых отношений. Носил он рубашку, сшитую матерью, мягкую, с отложным ворот¬ником и с ленточкой вместо галстука, а после, когда явились рубашки «фантазия», — ленточку заменил шнурок. Поверх рубаш¬ки — «пинжак», на ногах — смазные сапоги, а вместо носков — портянки.
Трезвый, он был молчалив, говорил только самое необходимое и всегда очень тихо, почти шепотом. Со мною он был ласков, но иногда в минуты раздражения почему-то называл меня:
— Скважина.
Я не помню, чтобы он в трезвом состоянии сказал грубое слово или сделал грубый поступок. Если его что-либо раздражало, он скрежетал зубами и уходил, но все свои раздражения он скрывал лишь до поры, пока не напивался пьян, а для этого ему стоило выпить только две-три рюмки. И тогда я видел перед собою дру¬гого человека, — отец становился едким, он придирался ко всяко¬му пустяку, и смотреть на него было неприятно.
Мне вообще пьяные были глубоко противны, а тем более — отец. Было очень стыдно за него перед товарищами, уличными мальчишками, хотя у большинства из них отцы были тоже горчайшими пьяницами. Я думал, — в чем тут дело? Однажды я по¬пробовал водку, — горькая, вонючая жидкость. Я понимал удовольствие пить квас, кислые щи,— но зачем пьют эту отраву? И я решил, что большие пьют для храбрости, для того, чтобы сканда¬лить. А что пьяный человек должен скандалить, это мне казалось вполне законным, неизбежным. Все пьяные скандалили.
Пьяный, отец приставал положительно ко всякому встречному, который почему-нибудь возбуждал у него антипатию. Сначала он вежливо здоровался с незнакомым человеком и говорил с ним как будто доброжелательно. Бывало, какой-нибудь прилично одетый господин, предупредительно наклонив голову, слушает слова от¬ца с любезной улыбкой, со вниманием спрашивает:
— Что вам угодно? А отец говорит ему:
— Желаю знать, отчего у вас такие свинячие глаза? Или:
— Разве вам не стыдно носить с собой такую вовсе не прият¬ную морду?
Прохожий начинал ругаться, кричал отцу, что он сумасшед-ший и что у него тоже нечеловечья морда.
Обыкновенно это случалось после двадцатого числа, ненавист¬нейшего мне. Двадцатого числа среда, в которой я жил, поголов¬но отравлялась водкой и дико дебоширила. Это были дни сплош¬ного кошмара; люди, теряя образ человечий, бессмысленно орали, дрались, плакали, валялись в грязи, — жизнь становилась отвратительной, страшной.
Потом отец целые сутки лежал в постели и пил квас со льдом.
— Квасу!
Иных слов он не говорил в эти сутки. Лицо его было измучено, глаза безумны. Я удивлялся, как много он пьет, и хвастливо го¬ворил товарищам, что мой отец может пить квас, как лошадь воду, — ведро, два! Они не удивлялись и, кажется, верили мне.
Трезвый, отец бил меня нечасто, но все-таки и трезвый бил — ни за что ни про что, как мне казалось. Помню, я пускал бумаж¬ного змея, отлично сделанного мною, с трещотками и погремуш¬ками. Змей застрял на вершине высокой березы, мне жалко было потерять его. Я влез на березу, достал змея и начал спускаться, но подо мной подломился сук, я кувырком полетел вниз, ударил¬ся о крышу, о забор и, наконец, хлопнулся на землю спиной так, что внутри у меня даже крякнуло. Пролежал я на земле с изорванным змеем в руках довольно долго. Отдохнув, пожалел о змее, нашел другие удовольствия, и все было забыто.
На другой день к вечеру отец командует:
— Скважина, собирайся в баню!
Я и теперь обожаю ходить в баню, но баня в провинции — это вещь удивительная! Особенно осенью, когда воздух прозрачен, свеж, немножко пахнет вкусным грибным сырьем и теми самыми вениками, которыми бережливые люди парились, а теперь несут под мышками домой. В темные осенние вечера, скудно освещен¬ные керосиновыми фонарями, приятно видеть, как идут по улице чисто вымытые люди и от них вздымается парок, приятно знать, что дома они будут пить чай с вареньем.
Я тем более любил ходить в баню, что после нее у нас обяза¬тельно пили чай с вареньем.
В то время отец с матерью уже переехали жить в город, в Су¬конную слободу.
Так вот — пришел я с отцом в баню. Отец был превосходно настроен. Разделись. Он ткнул мне пальцем в бок и зловеще спросил:
— Это что такое?
Я увидел, что тело мое расписано сине-желтыми пятнами, точ¬но шкура зебры.
— Это я — упал, ушибся немножко.
— Немножко? Отчего же ты весь полосатый? Откуда ты упал? Я рассказал по совести. Тогда он выдернул из веника несколь¬ко толстых прутьев и начал меня сечь, приговаривая:
— Не лазай на березу, не лазай!
Не столько было больно, сколько совестно перед людьми в предбаннике, совестно и обидно: люди страшно обрадовались неожиданной забаве; хотя и беззлобно, они гикали и хохотали, поощряя отца:
— Наддай ему, наддай! Так его, — лупи! Не жалей кожи, по¬живет гоже! Сади ему в самое, в это!
Вообще я не особенно обижался, когда меня били, я находил это в порядке жизни. Я знал, что в Суконной слободе всех бьют — и больших, и маленьких; всегда бьют — и утром, и вечером. По¬бои — нечто узаконенное, неизбежное. Но публичная казнь в предбаннике, на виду голых людей и на забаву им — это очень обидело меня.
Позднее, когда мне минуло лет двенадцать, я начал протесто¬вать против дебошей пьяного отца. Помню, однажды мой протест привел его в такое негодование, что он схватил здоровенную пал¬ку и бросился на меня. Боясь, что он убьет, я, в чем был, босиком, в тиковых подштанниках и рубашонке, выскочил на улицу, пробе¬жал, несмотря на мороз градусов в 15, два квартала и скрылся у товарища, а на другой день — все так же босиком — прискакал домой. Отца не было дома, а мать, хотя и одобрила меня за то, что я убежал от побоев, но все-таки ругнула, — зачем бегаю боси¬ком по снегу! Как я ни доказывал ей, что некогда было мне на¬деть сапоги, она едва не отколотила меня.
Иногда отец, выпивши, задумчиво пел высоким, почти жен-ским голосом, как будто чужим и странно не сливавшимся ни с фигурой, ни с характером его, — пел песню, составленную из слов удивительно нелепых:
Сиксаникма,
Четвертакма,
Тазанитма,
Сулейматма,
Уссум та.
Биштиникма!
Дыгин, дыгин,
Дыгин, дыгин!
Я никогда не решался спросить его,— что значат эти исковер¬канные, полутатарские слова? И никогда не мог понять смысла поговорки, часто произносимой им:
— Бог Епимах возьмет на промах.
Но вообще о боге он никогда и ничего не говорил мне. В цер¬ковь он ходил редко, но молился там очень благолепно. Сосредо¬точенно глядя пред собою, он крестился и кланялся редко, но чув¬ствовалось, что он твердит про себя все молитвы, какие знал. Едва ли он много знал их, — я никогда не слышал, чтобы он про¬износил их дома, молясь «на сон грядущий» или утром.
И в церкви он тоже ничего не говорил мне, а разве что давал подзатыльники, когда я, стоя рядом с ним, начинал забавляться, разглядывая, у кого какая борода, нос, глаза.
— Стой смирно, Скважина! — говорил он тихим шепотком, стукнув меня по черепу, и я тотчас же становился смиренным перед господом, делал унылое лицо верующего.
Позже, когда я служил с отцом в управе, я заметил, что у него на папке всегда была изображена могила; нарисован холмик, крест над ним, а внизу — подпись: «Здесь нет ни страданий, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная».

...

Начитавшись убийственных романов, насмотревшись театраль¬ной жизни, я начал несколько преждевременно мечтать и бредить о любви. Впрочем, не только я, но и мои товарищи тоже не чужды были этих мечтаний. Мы все считали себя влюбленными в Олю Борисенко, равнодушную красавицу-гимназистку, которая ходила уточкой и смотрела на весь мир безучастными глазами. Боже мой, как жадно ждали мы пасхи, чтобы похристосоваться с Ольгой! Помню такой случай: против церкви Сошествия святого духа татары торговали кумачом, всякой галантереей, мылом и удиви¬тельными духами,— их можно было купить на три копейки пол¬ный маленький пузырек. Мы купили эти духи. Не дожидаясь Конца заутрени, выбежали на паперть, и там каждый из нас на¬казал себе духами зубы, кончик языка и губы. Духи жгли, но благовоние получилось замечательное! Когда вышла Оля, мы, возглашая «Христос воскресе!», подходили к ней гуськом, как за билетами к театральной кассе, и осторожно чмокали даму наших сердец. Она пребывала равнодушной.
Женя Бирилов почему-то называл ее некрасивым именем — Дульцинея Тобосская. Как-то раз я поправил его:
— Тобольская!
— Молчи, коли не знаешь, — сказал он.
Из-за этой Дульцинеи я дрался на шпагах, как и надлежит истинному кавалеру. Дуэль произошла не потому, что она была неизбежна, а потому, что мы были предрасположены к этому де¬лу, начитавшись Дюма и Понсон дю Террайля. С нашей компа¬нией познакомился гимназист, который воровал у своего отца ружья, продавал их и на вырученные деньги угощал нас пивом в портерных. В сущности, он был хороший парнишка и нравился нам не только потому, что пивом угощал.
Так вот, как-то однажды этот гимназист позволил себе от-нестись недостаточно уважительно к нашей даме. Ничего осо-бенного он не сделал, — но когда любишь, то неизбежно ревнуешь. Для каждого из нас было счастьем сказать Оле два-три слова, побеседовать с ней минуту. Мне, к сожалению, доставалось этих минут меньше, чем друзьям моим. Я был моложе всех и менее интересен. Но именно я сказал гимназисту, чтобы он немедленно убирался ко всем чертям. Он хотел избить меня, но вступились мои товарищи, заявив, что если желает получить «сатисфакцию», любой из нас готов драться с ним. Он горячо согласился, что дуэль необходима.
Дуэлянтом выбрали меня, так как я, подражая Мефистофелю, Фаусту и Валентину, умел гнуть палку, как шпагу, делая ею всевозможные воинственные театральные пируэты и выпады. Было единогласно решено, что именно мне и следует пронзить нашего обидчика.
Женя Бирилов принес рапиры, которые висели дома у него на стене как украшение. Концы рапир показались нам недостаточно острыми. Тогда мы снесли оружие к слесарю, чтобы он его нато¬чил. Помню, клинки рапир были черные, а концы светлые, точно из серебра.
Местом боя мы избрали Осокинскую рощу. Секундантами обеих сторон были мои приятели, но они вели себя безукоризнен¬но честно по отношению к обоим дуэлянтам. Вообще все было — как в самом хорошем романе.
— Не очень старайтесь! — сказал нам один из секундантов. Другой подтвердил:
— Глядите, до смерти убивать не надо!
Дуэль началась и кончилась в минуту, если не скорее. Ударив раза два рапирами одна о другую, мы, не долго думая, всадили их кому куда нравилось: противник в лоб мне, а я ему в плечо. Ему, видимо, было очень больно, он выпустил рапиру из руки, и она повисла, торча острием в голове моей. Я тотчас выдернул ее. Из раны обильно полилась кровь, затекая мне в глаз. И у гимна¬зиста по руке тоже стекала кровь. Так как мы условились драться не на смерть, а до первой крови, секунданты признали дуэль конченной и начали перевязывать наши раны, причем один из них для этой цели великодушно оторвал штрипки от своих подштанников.
Мы, противники, пожали руки друг другу и сейчас же отпра¬вились в чей-то сад воровать яблоки, — это, в сущности, не счи¬тается кражей, — а вечером я, гордый собою, явился домой и был жестоко выпорот. Это было ужасно! Пришел человек с благород¬нейшими чувствами в груди, а с него снимают штаны и бьют по голому телу какими-то шершавыми веревками. Невыносимо обидно!
Знала ли об этой дуэли Оля Борисенко? Вероятно, ей сказали. Но это ничего не изменило в ее отношении ко мне и в моей судьбе.